Біографічні сторінки із сімейного літопису одного роду (частина 38)
IV.28 Русакова Алла Александровна урожд. Ельяшевич
С Аллой Александровной мы познакомились летом 2001 г. Я с внучкой Ольгой и Ярославом – её мужем, вместе с питерским Алёшей Филипченко, были у неё в гостях в Санкт-Петербурге. Живёт она с семьёй сына Александра Русакова. Седая женщина, с располагающим интеллигентным лицом, специалист в области истории исскуства, обладающая редким дарованием доступно, просто и понятно вести речь о самом главном, поила нас чаем и рассказывала о вещах давно минувших дней, вспоминая родителей, показывая старые фотографии. Некоторые из них она нам подарила. О памятной встрече напоминает фотография с нею, и её внучкой Таней. От Аллы Александровны впервые мне стало известно о недружелюбных высказываниях Андрея Белого в адрес нашего прадеда. Помню, как она мягко успокаивала, увидев меня расстроенным сюжетом из воспоминаний знаменитого писателя. Андрей Белый в книге "На рубеже двух столетий", вспоминая детство, с неприязнью посвятил несколько страниц о пребывании в Городище, в гостях у прадеда Михаила Ефимовича.
О детских и школьных годах Алла Александровна написала в своих воспоминаниях:
"Я родилась 19 января 1923 года в Петрограде, вскоре переименованном в Ленинград, а теперь снова ставшим – как до Первой мировой войны – Санкт-Петербургом. /…/ Росла я в большой семье, но среди взрослых. Мои родители – Екатерина Михайловна (урождённая Филипченко) и Александр Борисович Ельяшевич – поженились в конце 1907 года, в Германии /…/ Когда я появилась на свет божий и начала свою жизнь (бесконечно долгую, как это мне кажется теперь), в нашей квартире на четвёртом этаже дома на углу 8-ой линии и Большого проспекта Васильевского острова жили: бабушка Людмила Фёдоровна Филипченко, овдовевшая за пятнадцать лет до этого, её незамужняя дочь Елена Михайловна, отец, мама, мой брат (кстати, тогда ученик гимназии Мая), а года через три к нам приехала старшая мамина сестра – тётя Надя с сыном Митей, который был на два года младше Миши. И Миша, и Митя были уже юношами и не обращали на меня никакого внимания. Для меня же они всегда были взрослыми. Зато мама, папа, бабушка меня обожали, я была типично тем, что немцы называют Nesthackhen, т.е. самым младшим, последышем в семье".
Многие эпизоды воспоминаний связаны у Аллы Александровны с поездками на дачу, с няней, которую она горячо любила, и с обучением немецкому языку. В годы НЭПа, когда наступил период более спокойной и благополучной жизни, родители восстановили в семье апробированную дореволюционную методику обучения детей. Поначалу маленькую Аллочку учила немецкому приходящая учительница-бонна, затем была приглашена хорошо знакомая Е.Г.Шимова. "С лета 1932 года на даче с нами, т.е. бабушкой Людмилой Федоровной и мной жила тётя Лиля – Елизавета Глебовна Шимова, мамина гувернантка, о которой я мельком упоминала в начале".
Мне очень хочется подчеркнуть важную роль этого близкого к семье Филипченко человека, т.к. Елизавета Глебовна воспитала два поколения девочек Филипченко, в том числе дочерей моего деда, и как мы видим учила и Аллочку перед её поступлением в школу, о чём она удивительно тепло вспоминает:
"Она (Елизавета Глебовна, – Б.Ф.) была в своём роде человеком замечательным. Окончив в восемнадцать лет Ксениинский женский институт, она была рекомендована дедушке Михаилу Ефимовичу в качестве гувернантки к его дочерям – семилетней Наде, пятилетней Кате и маленькой Леночке (которая имела пока что няню). Елизавета Глебовна прекрасно знала немецкий и французский языки, но, главное, обладала удивительным характером и была необыкновенно бодрой, весёлой, энергичной девушкой с прекрасными педагогическими задатками. Она вошла в семью моей мамы как самый близкий человек, её как дочь полюбила бабушка, и как старшую сестру – мама и мои тётки. Когда все девочки Филипченко поступили в гимназию, Елизавета Глебовна не стала снова поступать гувернанткой, а начала преподавать в своём институте и давать частные уроки языков. Насколько я помню, она ещё несколько раз ездила в летние месяцы за границу, и, кажется, с мамой и её сёстрами. /…/ Тётя Лиля начала учить меня французскому языку, а, главное, боролась с моей изнеженностью и несамостоятельностью. Осенью 1932 года, когда мне было девять с половиной лет, я поступила в третий класс 7 школы, что находилась на углу 7 линии и Среднего проспекта /…/ Я с самого раннего детства очень много и с увлечением рисовала, "работала" карандашами и акварелью. Когда мне минуло двенадцать лет, мама решила, что мне надо серьёзно заняться рисованием /…/ Летом мама, узнав о Средней художественной школе при АХ (Академия художеств), понесла туда мои работы, и, несмотря на то, что конкурс при поступлении в школу был уже закончен, меня по работам приняли в первый класс школы" (Русакова А.А. Воспоминания. Копия из архива Русаковой А.А. с. 27).
Из довоенной жизни, я имею в виду 1937-1940 годы, в памяти молодой девочки-подростка Аллочки остались болезненно-тревожные ощущения действительности, характерные поколению молодежи тех лет: "Мне трудно об этом писать, особенно теперь, когда мы знаем в с ё, из чего состояла жизнь поколения моих родителей, и, следовательно, наша, причём у многих моих сверстников целиком. Жизнь была как бы двойной, и как её правильно назвал кто-то (Лидия Корнеевна Чуковская?) "дневной" и "ночной". Но, конечно, такой я её вижу теперь, а тогда это так чётко мною, ещё девочкой, не осознавалось. Был арестован мамин двоюродный брат, дядя Шура, Александр Александрович Филипченко, крупный физиолог, специалист по крови. Был арестован его тесть, старик Сухомлин (помню, как папа, говоря об этом, упомянул, что он хранил у себя, в доме политкаторжан, архив эсеровской партии). Должна сказать, что несмотря на мои четырнадцать лет, все эти аресты воспринимались мною (я уже не говорю о своей семье) и моими подругами как стихийное бедствие, и никто из моих друзей, тоже подростков, не мог бы ответить своему отцу на вопрос: "А если меня арестуют?" Каждый вечерний или ночной звонок воспринимался нами, и мною в том числе, как грядущий ужас, как рок, жестокий и несправедливый (то же было и в дальнейшем). И всё же и в нашей семье я слышала эту, кажущуюся мне такой ужасной теперь фразу: "Лес рубят – щепки летят". Только почему-то все арестованные тогда друзья и родные в нашем сознании оказывались именно этими ни в чём неповинными щепками. Такова была одна сторона нашей жизни второй половины тридцатых годов – половина "ночная". Другая сторона жизни была обычная и повседневная, которая протекала независимо от того, что происходило "ночью" и "…детство и юность развивались "как положено", со своими детскими, подростковыми и юношескими радостями и горестями" (Там же, с. 19, 20).
По настоянию матери Алла после школы выбрала вместо филфака факультет истории и теории искусств института им. И.Е.Репина Академии художеств. По словам Аллы наступила совершенно новая жизнь: "Первый же год в Академии вспоминается мне как что-то необыкновенно интересное, увлекательное – и в отношении занятий, и в том, что касается новых дружб и отношений. Меня называли в Академии "девушкой с косами" – у меня по наследству от моей бабушки, мамы и её сестёр были очень длинные, необычно толстые косы, столь мощные, что я не могла сделать себе причёску. Этот год вспоминается мне как сплошной праздник, хотя занималась я, как и мои подруги, очень много. Особое место среди лекций занимали занятия живописью и рисунком. В те годы практические занятия по изобразительному искусству были обязательными (и очень жаль, что на искусствоведческом факультете теперь не преподают ни рисования, ни живописи" (Там же, с. 27).
Учение давалось Аллочке легко, и весеннюю сессию она сдала на все пятерки, и, судя по её словам, студенческая жизнь протекала безмятежно: "Занятия, легкие ухаживания мальчиков, крепкая дружба с девочками, книги (а читали мы тогда очень много, и уже давно в мою жизнь вошли Толстой, Достоевский, Аксаков, которого я особенно нежно любила, а также Блок и Анна Ахматова, – а Толстой был для меня всегда самым главным, тем, что называют "учителем жизни") – всё это полностью заполняло мою повседневную жизнь" (Там же).
Лето 1941 года коренным образом изменило жизнь семьи: "Война… Водораздел в судьбах человечества, народов, отдельных людей… Но всех без исключения… Я буду здесь касаться лишь судьбы моей семьи и моей лично (хотя она неотделима от семьи). Могу только сказать, что война легла резчайшей чертой между моим детством, в целом очень счастливым, несмотря ни на что, и юностью и ранней молодостью. Я уже писала, что с войной началась совершенно иная полоса моей жизни, которая продлилась полтора десятка лет. Период войны резко делится для меня на несколько совсем непохожих частей. Первая – это июль и август, когда ещё не было блокады города, но шло неожиданное для нас, стремительное наступление немцев на восток" (Там же).
Ленинград жил в тревожном ожидании, радио сообщало о сдаче Киева, Минска, немецкие самолеты бомбили наши города. Сдав экзамены, Аллочка с другими девушками-студентками работала в военкомате, они разносили повестки о призыве в Армию, наводили порядок в картотеке, а мальчики-студенты, как правило, записывались в ополчение и уходили на фронт.
Вспоминая развитие событий начала войны, предшествующие блокаде Ленинграда, Аллочка через много лет поделилась тревожными переживаниями тех дней, которые мне очень близки, они точь в точь совпадали с моими ощущениями страха за жизнь:
"Хочу рассказать об одном сугубо личном и даже интимном – в душевном плане – никому неизвестном моменте или случае, происшедшем со мной в первые же дни войны, но случае, сыгравшем определенную роль в моём поведении и самочувствии в начале войны, да и в дальнейшие годы. Ежедневно (в Ленинграде), постоянно объявлялись воздушные тревоги, не имевшие никаких – до сентября – реальных последствий. Очевидно, к городу прорывались (или приближались) отдельные немецкие самолеты, которые тут же отгонялись нашей противовоздушной защитой. В первые дни войны население ещё принимало их всерьёз, тем более, что всех загоняли в бомбоубежища. И вот, среди бела дня, да ещё жаркого и солнечного, я попала в такую тревогу на площади Труда и меня, вместе со всеми прохожими и проезжими, загнали в бомбоубежище в подвале Дворца Труда. И вот тут-то, впервые в жизни, я испытала настоящий страх, жуткий страх смерти. Мне казалось, что сейчас нас разбомбят, что пришёл конец жизни (извинением может служить то, что мы ещё ничего не знали об отсутствии в это время бомбёжек). Наверное, никогда в жизни я не боялась так смерти, как тогда. Какой-то липкий, отвратительный страх… Но вот тревога кончилась, и нас выпустили наружу. И вдруг я пришла в себя и поняла, поняла отчетливо и ясно, вполне осознанно: чем так отвратительно бояться – лучше погибнуть, но не испытывать больше никогда этого омерзительного страха. И само собой пришло решение, где-то в самых глубинах моего существа – больше никогда не буду бояться! Страх хуже самого страшного свершения! Конечно, я тогда думала только о войне, о страхе перед гибелью на войне, не зная ничего ещё – по молодости лет – о более страшных страхах. Но должна сказать, что с тех пор я абсолютно перестала бояться и настоящих бомбёжек, и обстрелов, с которыми нам через два с половиной месяцев пришлось вплотную столкнуться. Не боялась я всего связанного с боевыми действиями и в дальнейшем. И опять таки благодаря своей юности бравировала этим и даже, к моему стыду, презирала боявшихся" (Там же).
Эвакуация детей из Ленинграда началась в июле, отправили и Марусю – жену брата Михаила, с сыном и дочерью. В дорогу нагружали и продуктами, и снедью – никто не предвидел, что голод может возникнуть в Ленинграде… Зимние вещи остались дома – рассчитывали до зимы обратно вернуться… "Так думали все (не последнее заблуждение моего поколения, относительно завершения войны). Потом в августе как-то неожиданно ввели карточки на хлеб и сахар, но нормы на хлеб были ещё достаточно велики, да и в магазинах ещё были продукты. Однако началась эвакуация институтов и предприятий" (Там же, с. 28).
Отец Аллочки, Александр Борисович, в то время – зам. директора института, настаивал на эвакуации супруги, Екатерины Михайловны, с дочерью. "И вот мы с мамой стали собирать вещи, – вспоминает Алла Александровна, – но делали это так вяло (при маминой то энергии), что никак не могли собраться ко времени отъезда. Когда стало ясно, что никуда мы не поедем с этим поездом, я как-то совершенно непроизвольно заплакала, хотя и искренно радовалась, что мы пока (как мы думали) остаёмся. Очевидно, это была какая-то тень предчувствия, чем это кончится для мамы" (Там же).
Это был один из последних эшелонов. Фронт стремительно приближался к городу. В конце концов, они опоздали – Аллочка с родителями осталась в блокадном Ленинграде. "Тревога", – так называли сигнал оповещения о приближении немецкой авиации к городу, – он подавался через радиосеть или пронзительными звонками, но к тревогам и налётам вскоре привыкли. Потом добавились артиллерийские обстрелы, которые держали в напряжении и страхе ленинградцев, находящихся на улицах и домах, но и к ним привыкли, укрываясь на чётноё стороне улицы. Из-за недостатка продуктов ввели карточки, по которым почти ничего не выдавали. На город наступал голод. Установленная норма на хлеб в 600 грамм была уменьшена до 250 грамм, но хлеб не был похож на хлеб, он выпекался с огромным количеством примесей. В ноябре 1941 г. в семье начался настоящий голод. Прямо на глазах ужасно худела Екатерина Михайловна. Александр Борисович был полным и ему "было, что терять". Аллочка, как она говорила, приспособилась к крайнему недоеданию и переносила голод легче. Екатерина Михайловна, не пережила страшную зиму 41-42 г.г., она умерла.
Тем временем события развивались по законам военного времени: инженерно-экономический институт, наконец, вместе с Политехническим институтом эвакуировали на Северный Кавказ, в Пятигорск. Но и там их ожидало ЧП. Неожиданно немцы прорвали оборону, и Александр Борисович оказался в оккупации. Он чудом избежал гибели, потому что ещё в начале 20-х годов, когда ввели паспорта, он записал себя русским, и это его спасло. Вёл он себя очень мужественно и многих евреев сам спасал, выдавая фальшивые справки. Затем последовало освобождение и Ташкент.
"Потом – странная наша с папой поездка в Йошкар-Олу, болезнь папы и возвращение в Ташкент. Наконец – реэвакуация в Ленинград в августе 1944 года, возобновление занятий в Академии и, наконец, окончание войны".
"Война для многих, особенно для непосредственных её участников, до сих пор остаётся самым главным событием в их жизни, оставившим не только неизгладимый след (это, я думаю, у всех её современников), но определяющая самый тип их психологии и отношения к жизни. У меня это было не так – наверное, потому, что я не была в армии, не воевала, да и дальнейшие события моей жизни были во многом, особенно через несколько лет после окончания войны, достаточно драматичны. И всё же, всё же… Война до сих пор (особенно блокада и оккупация) сидит и во мне…" (Из воспоминаний Аллы Александровны).
В Академии, как отмечает Алла Александровна, она отдавала предпочтение практическим занятиям по рисунку и живописи, и наверно не случайно посвятила свою творческую жизнь изучению изобразительного искусства.
"После окончания искусствоведческого факультета, – сообщает в письме Алла Александровна, – я была принята научным сотрудником в Отдел живописи Русского музея, где с большим увлечением и пользой для себя проработала два года. В сентябре 1950 года, когда стало известно о приговоре отцу, я уволилась с работы и уехала к нему в Канск, где и пробыла с ним время ссылки, работая в местном крохотном краеведческом музее. Известие о смерти Сталина и затем об амнистии встретила вместе с отцом в Канске. По возвращении в Ленинград, работала по договорам в Русском музее, затем в Музее АХ – зав. отделом и Главным хранителем. В 1968 году перешла на чисто научно-литературную работу, в 1980 году защитила докторскую диссертацию".
Так случилось, что и личную жизнь Алла Александровна связала в 1952 г. с коллегой по профессии. Её муж Юрий Александрович Русаков (1926-1995), кандидат искусствоведческих наук, родился в семье художников. "Его отец, Александр Исаакович Русаков, принадлежал к числу самых тонких и культурных ленинградских живописцев, чьё исскуство, естественно, оказалось абсолютно невостребованным в эпоху тотального господства соцреализма, а ныне вызывает к себе восхищённый интерес /…/ Мать, Татьяна Исидоровна Купервассер, входила в объединение "Круг художников". Искусство было естественной средой Юрия Александровича; запахом растворителя и красок он дышал с младенчества. /…/ Родительский дом определил и стиль жизни, и выбор профессии Ю.А.Русакова – изучение изобразительного искусства". После окончания Академии художеств он служил в Русском музее, в издательстве "Искусство", а с 1955 г. стал сотрудником Эрмитажа. В 1965 г. его назначили заведующим отделением гравюры Эрмитажа. Он пользовался большим уважением эрмитажников, среди которых трудился в течение долгих 40 лет.
Алла Александровна Русакова – доктор искусствоведческих наук, автор многих монографий по искусству. Их сын – Александр, 1957 года рождения, окончил филологический факультет ЛГУ, защитил кандидатскую и докторскую диссертации, профессор филологического Санкт-Петербургского государственного университета (СПбГУ). Женат на Марине Валентиновне Русаковой (урождённой Павловой), 1957 года рождения, она доцент филфака СПбГУ и кандидат филологических наук. Их дочь Татьяна, 1981 года рождения, наследственно продолжает творческую линию дедушки и бабушки Русаковых, она тоже окончила искусствоведческий факультет Академии художеств.