Біографічні сторінки із сімейного літопису одного роду (частина 14)
IV.4 Наша семья в годы войны
Война ворвалась в нашу благополучную жизнь неожиданно. 22 июня 1941 г., рано утром, нас разбудил вой самолетов и взрывы, бомбили ж.д. станцию, а дом, где мы жили – рядом, на территории пивзавода – через ж.д. пути. Бомбы рвались где-то поблизости. От первого налета мы были в панике. Кто мог предполагать, что немцы вероломно начнут войну. Немецкие самолеты ежедневно методично рано утром бомбили город. Услышав сигналы воздушной тревоги, мы поспешно прятались в огромных подвалах пивзавода, где хранились бочки с пивом. Я бы соврал, сказав, что мы не боялись бомбёжек. Ощущение страха приходило каждый раз и казалось, что падающие с воем бомбы, даже где-то вдалеке, упадут, именно, на наши головы. Пройдет два года, и на фронте мне придется привыкнуть к бомбежкам, как к обыденному делу. А те дни, в Проскурове, запомнились еще паническими слухами, суматошными и бестолковыми сборами в дорогу, мы готовились к эвакуации, и уже через неделю уезжали. Куда? Никто толком не знал. Все ожидали – немцев вот-вот остановят и мы вернемся домой.
29-го или 30-го июня отец отправлял нас на грузовике-полуторке в Киев. В кабине автомашины сидела бабушка Зина, в кузове – наверху, среди узлов вещей, собранных кое-как, на скорую руку, второпях, и которые все-равно будут брошены в Киеве, разместились: дедушка Яша, мама, Игорь и я. С нами ехали еще две семьи. Отец остался в Проскурове, ему предстояло вместе с военными саперами уничтожить (взорвать) завод. Был жесткий приказ – врагу действующее оборудование не оставлять. Мы прощались с папой, со слезами на глазах, надеясь с ним встретиться в Киеве.
Информационная обработка масс перед войной была односторонней: и по радио, и в газетах, и даже в песнях ободряюще ссыпались слова: "Чужой земли мы не хотим ни пяди, но и своей клочка не отдадим, когда нас в бой пошлет товарищ Сталин, и первый маршал (Ворошилов) в бой нас поведет". Нам вбивали в голову и убаюкивали заклинаниями: "врага мы будем бить на его территории", поэтому в сознании людей возникал растерянный вопрос: "Почему же бомбят наш город, наш дом?" И тем не менее нападение Германии воспринималось, как временная беда. События тем временем развивались так стремительно, что весь ужас бегства из Проскурова мы ощутили лишь в Киеве, когда дядя Гриша, отправлял нас в товарном вагоне с эвакуированными на Восток. Дней через 10-ть, мы были в Сарапуле, на Южном Урале, а потом, на пароходе плыли по реке Кама до какой-то пристани, и оттуда в деревню Фоки. Попав сюда, мы окончательно убедились, что лишились всего на свете: раздетые и разутые, без одежды, и как говориться "в чем мама родила", без привычных вещей и прочего имущества.
Немецкие войска уже подступали к Москве, а я, 14-тилетний подросток, в глубоком тылу Приуралья, в эвакуации, до примитивности наивно размышлял о случившемся – пережитые события промелькнули, как в страшном сне и на вопрос почему мы так далеко от дома – не находил ответа. Почему война с Германией? А как же Пакт о дружбе и ненападении? Мне близки слова ответа на эти вопросы моей родственницы, Аллы Александровны Русаковой. О войне и ее реальности она рассуждала:
"Война... Мы знали твердо, что она будет. И будет с немцами, с которыми за два года до того мы заключили пакт о ненападении. Война, которая почти два года уже шла в Западной Европе... Присоединение к нам сперва Западной Украины и Белоруссии и, следовательно, раздел Польши, а затем захват Прибалтийских республик... Все это было, было, было...
И не то что шло мимо нас (я говорю только о себе и моих сверстниках), а было чем-то внешним, как на другой планете. Реальным был только страх перед будущей войной. И глубоко прав Виктор Суворов, когда пишет в своих столь многими оспариваемых книгах, что весь народ ждал именно войны с Германией, а договор с ней казался чем-то настолько противоестественным".
После нашего бегства из Проскурова, отец, выполнив задание по ликвидации завода, уходил в сторону Винницы, с отступающими войсками, на подводе и пешком. В Киеве, он обнаружил вещи, оставленные нами по глупой случайности. Мы жили в комнате общежития кондитерской фабрики, куда поселил нас дядя Гриша. И когда нас отправляли в Дарницу для погрузки в эшелон, мы не нашли ключа от комнаты, и никто не решился взломать двери, настолько все были твердо уверены, что скоро вернемся…
Папа взял что-то немногое из вещей, и чуть ли не с последним эшелоном выбирался из Киева. Дядя Гриша, как и отец, отвечал за ликвидацию оборудования фабрики. Его с группой сослуживцев фактически бросили на произвол судьбы, и после выполнения задания, они уходили из Киева пешком. Последний раз дядю видели в районе Борисполя, где он либо погиб, либо попал в плен. В плену он долго оставаться не мог – евреев немцы уничтожали. Есть слухи, что наших пленных, взятых в районе Дарницы, пригоняли в Киев и расстреливали в Бабьем Яру. Мы считаем дядю – "без вести пропавшим".
Наверно, отцу нелегко было в этом потоке беженцев и эваконеразберихи найти нас. Люди годами после войны искали друг друга. Но нам повезло, в середине августа появился папа и мы, счастливые, что, наконец, вместе, уехали в г. Усолье, куда он получил назначение главным пивоваром – техруком на местный пивзавод.
Осенью 1941 г., Игорь, не предупредив ни маму, ни отца, добровольцем ушел на фронт. Сначала его направили в авиатехническое училище г. Котельничи, потом он служил в авиадивизии знаменитого Покрышкина.
Отцу, привыкшему к широкомасштабной деятельности, не нравилась работа в захудалом, провинциальном уральском городишке и он, в 1942 г., с помощью дяди Марка – мужа т. Клары (сестра мамы), получил назаначение в г. Серпухов на крупнейший комбинат пищеконцетратов, продукция которого шла в действующую армию.
В Усолье, где мы остались с мамой, мама работала начальником аптеки в госпитале, а я учился в 8 классе. Вскоре, попав за дерзости в немилость школьным учителям, меня отправили в ремесленное училище. Это равносильно было мобилизации. Отец был далеко, а мама куда не обращалась, не смогла воспрепятствовать моей отправки в г. Пермь (тогда г. Молотов). Это были горькие минуты несправедливости, мама переживала и плакала.
В училище мне и моему другу Ване Жаворонкову не понравилось и через месяц мы сбежали. Добирались домой поездом, без билетов, без документов. На станции Чусовая милиция сняла нас с поезда и направила в местное училище. Мы опять сбежали. Не доезжая километров 30 до ст. Березняки (наше Усолье на другом берегу Камы) опять проверка документов, пришлось прыгать на ходу с поезда. Дальше шли пешком. Смутно помню, как я добрался домой, мы с мамой жили в доме у одной вреднющей и жадной старухи. Ваня – парень из местных жителей, крепкого телосложения, чуть ли не тащил меня на себе. А зима уральская – крутая, я же одет был легко. Простуженный, с отмороженными щеками зашел в дом и свалился обессиленный. Мама причитала надо мной, но все обошлось. Когда я поправился, встал вопрос: "Что делать?" По военным временам меня могли упрятать в каталажку.
Мама срочно вызвала отца. Когда он приехал, она убеждала его забрать меня в Серпухов. Наверно, отец что-то невразумительное отвечал, мама нервничала, они ссорились. Кончилось тем, что я поехал с ним. Но только до Перми. Там он без труда перевел меня в Березняковское ФЗО (Усолье – рядом) и я вернулся к маме.
Летом 1943 г., выучившись на токаря, я работал в одном из цехов химзавода. Прошел год, как отец уехал, а вызов к нему не последовал. Подозревая, что отец намеренно не забирает нас к себе, мама решилась на отчаянный шаг. Она подала рапорт о зачислении в госпиталь, формирующийся для фронта. "Ты поедешь к отцу, Боря…", – таково было желание мамы. Я категорически: "Нет! С тобой!" Мама опять бегала по кабинетам, ей стоило большого труда и настойчивости устроить мой перевод в госпиталь санитаром, а еще больше хлопот доставило мое увольнение с химзавода. Так мы оказались на фронте, мне было – 16-ть лет. Мама – старший лейтенант, а я, – мой возраст еще не призывался в Армию, – вольнонаемный санитар, оба во фронтовом госпитале.
В конце 1944 года госпиталь перебазировался к границе с Румынией. Начальник госпиталя майор Кинаст вызвал меня к себе. Прихрамывая, опираясь на костыль, – он недавно был ранен при бомбежке, – майор категорически заявил: "Война идет к концу, а тебе скоро призываться в армию, поэтому поезжай к отцу и поступай учиться в военно-медицинское училище". Мои уговоры ни к чему не привели и спасибо мудрому человеку, не знаю, как сложилась бы моя судьба, вероятность попасть на передовую была стопроцентной. И кто его знает, остался бы я живым?
Но в Серпухове отца уже не было, после снятия блокады его направили в Ленинград восстанавливать завод "Вена". Немало был удивлен, узнав, что в Серпухове живет его жена с сыном. Вот как!? Жена? Сын? Уж не помню, что со мной творилось и как я очутился перед квартирой, двери которой отворила молодая женщина. Я раздраженно спросил: "Здесь живет Филипченко?" Передо мною стояла Лена, папина вторая жена, а за ее спиной – на меня из кроватки смотрел широко раскрытыми глазами мальчишка, без трусиков, с "мужским достоинством налицо" и с соской во рту. И все обидные слова, которые я приготовился сказать этой женщине, моментально улетучились – это был Женька, годовалый мой младший братишка. Так состоялось знакомство с ним и Еленой Ивановной Кавинской – его мамой. Не странно ли? Никакой враждебности к ним я не испытывал.
Ленинград, после снятия блокады, был закрыт, меня с большими трудностями папино московское начальство переправило туда. Отец был смущен моим приездом, он неуклюже объяснялся, говорил, что любит и маму, и Лену... Он смотрел на меня, на повзрослевшего сына, приехавшего с фронта и пытался оправдаться, я же фактически был юнцом и, честно говоря, еще находился в состоянии детского трепета перед авторитетом отца. Так что давать оценку его поступкам, делать ему замечания или читать морали на тему неверности к маме, я не был готов. Наверно, так велико было чувство уважения к отцу, привитое с детства.
Квартиры у отца еще не было и мы жили у него в кабинете, папа спал на кожаном диване, мне на ночь ставили раскладушку. Был конец октября и прием во все училища закончился. О медицинском я забыл и не вспоминал. Отец настаивал, чтобы я продолжил учебу в школе, ведь у меня за плечами только 8 классов, но я уперся: "как это я, фронтовик, пойду в школу и буду в одном классе с сопляками?"
Первое время я работал на трубном заводе электриком, но отец все-таки уговорил учиться, предложив другой вариант – поступить в спецшколу связи Главсевморпути. Там готовили радиотехников. Папа загорелся этой идеей, нарисовав мне карьеру будущего радиста полярной станции, припомнив, наверно, свою мечту о море, о путешествиях. И я вообразил себе: Арктика! Дрейфующие льды! Ледоколы с караванами кораблей! Какая впечатляющая романтика!
Нет! Бабушка была неправа, написав, что папа "...забыл свою мечту о море и путешествиях". Я думаю, что именно под его влиянием я зачитывался в детстве морскими рассказами Станюковича К.М. и красочными журналами "Вокруг света". Так что отцовских доводов хватило предостаточно, чтобы я поступил в эту школу. Позже она была реорганизована в Арктическое училище Гласевморпути. Мы носили морскую форму, весь процесс учебной подготовки ничем не отличался от военно-морских училищ, жили в казарме и освобождались от призыва в Армию. Когда отец впервые увидел меня в форме морского курсанта, сердце у него, наверно, екнуло, и он встал передо мною "во фронт под козырек". Я видел – папа был горд и рад моему внешнему виду. Припоминая старое стихотворение Шимовой, я перефразировал бы слова из ее стишка на свой лад: "Отец, как Богом осененный, внезапно Боре честь отдал, и отошел слегка смущенный". Мечта отца о морской романтике, хотел он того или нет, нашла свое воплощение в его сыне, хотя эта романтика и далека от морской.
На фото: Киев после гитлеровских бомбардировок, 1941 г.